Опубликовала biatriche1
в группе Польская подгалянская овчарка
Рябинин Борис Степанович. Рассказ «Последняя отрада».
Наш полк стоял в Катовице. Война только-только закончилась самая кровавая и самая страшная из всех войн, пережитых человечеством. Замолкли пушки, но все еще дышало ею, все напоминало о только стихлий ураган. И остатки разрушенных и выгоревших зданий. И невероятные страдания польского народа, который испытал на себе весь ужас бытия под оккупантами, бедность, которая выглядывала отовсюду. Угодливость и унижение в глазах у одних и безграничная благодарность, даже обожание – в других, страх – и вместе с ним выражение невероятной благодарности... Война напоминала о себе и в другой способ. Где-то раздавались выстрелы, по ночам из развалин доносились крики о помощи. Загнанные в щели, как крысы, гитлеровские недобитки, желая отомстить за свое поражение, уничтожали, убивали. Злая воля фашизма брала новые, к сожалению, далеко не последние жертвы.
Четырнадцать собак охраняли советскую комендатуру. Тринадцать немецких овчарок и одна татра – так местные называли горных овчарок, белоснежных, с слегка закрученной шерстью, охранявших домашний скот от волков, чрезвычайно выносливых, исстари привыкших ко всем невзгодам собачьей жизни. Родина этих собак – горы Татры, отсюда и название породы – татра. Обычно эти собаки довольно миролюбивые и даже доверчивые к людям, злобность и недоверие они обнаруживают лишь во встрече с хищником, но наша татра была редким исключением – она с бешеной яростью бросалась на каждого, кто осмеливался к ней приблизиться. Это была старая, но еще сильная и крепкая сука, необычайно свирепая, она никого не подпускала к себе. Как сейчас вижу эту истинно дьявольскую бестию, что носится по клетке с истошным лаем и пеной из пасти. Размерами не такая уж и большая, кавказская овчарка таки большая, массивная, но ярости, неподступности – хватит на десятерых! Глядя на нее, всегда думалось: что пришлось тебе пережить, бедное создание, от чего ты стала такая озлобленная на весь мир, такая нелюдимая? Даже лай ее – сиплый, будто простуженный, отличался от всех других, – и свидетельствовал о многом. Рассказывали, что прежде чем попасть к нам, татра прошла через много рук, слонялась без хозяина. Когда-то она принадлежала полякам, потом в качестве военного трофея попала к немцам. Ее били смертным боем, ломали и укрощали, унижали так, как только можно унизить слабое, зависимую существо. В этом случае животное превращается или в жалкое, забитое существо, которое боится самого звука человеческого голоса, каждого шороха, или становится яростной, непримиримой, отвергающая любую ласку и внимание. Как раз так получилось с этой татрой. Она не сдалась, не стала забитой, нет. Наоборот! Она отвернулась от всего живого и с помощью клыков, с вызовом демонстрировала непреклонную ненависть и презрение к человеческому роду.
Колос Фарнезський, восьмое чудо света, – сказала о ней Марина Николаевна, разглядев в ее непомерной ярости сходство с теми гигантами древности, которые поражали воображение современников своими размерами или какой-то другой необычностью. В далекую от нас классическую эпоху высокоодаренный скульптор Фарнезе изваял быка, который казнит недостойную женщину Дирки. «Фарнезський бык» стал воплощением наказания плохих матерей. Ту, что провинилась, привязывали к нему на спину и бык исполнял приговор. Скульптура была не слишком внушительной, однако ярость быка казалась поистине колоссальной... Не знаю, имела ли она в виду его, или что-то другое, возможно, порождено ее собственной воображением (потому что жена полковника-коменданта сама была художницей и даже на фронте в минуты затишья успевала делать быстрые зарисовки, этюды, неизменно вызывали восхищение солдат), но то, что татру за ее безумную удачу смело можно было отнести к удивительных созданий, то это несомненно. По совокупности прозвище перешло и на бойца, который ухаживал за собакой, приветливого русского паренька, единственного человека, с чьим присутствием еще как-то мирилась татра.– Как ты с ней справляешься? – частенько не без зависти говорили ему товарищи. – Злая очень... Если сорвется, порвет!– Порвет! – соглашаясь, убежденно крутил он стриженою головой, и на этом все заканчивалось. Чем-то схожая перспектива не слишком его пугала.
Однажды перед полковником-комендантом предстала неизвестный человек в лохмотьях. Мужчина. Поляк. Худой, истощенный. Лет пятидесяти – пятидесяти пяти. Отпечаток пережитых страданий лежал на всей его подобию. Тусклые глаза, потухший взгляд, в лице ни кровинки. С первого взгляда в нем можно было узнать одного из тех узников фашистских концентрационных лагерей, тех несчастных, которых спас только быстрое наступление советских войск. Гражданский одежду с чужого плеча едва прикрывал его худое тело. На ногах сапоги не по размеру, те самые сапоги, которые в лагерях смерти заключенным поручалось разнашивать для немецких солдат. Да, существовал такой порядок. Он будто сошел с одной из гравюр Доре: такими то изображал мучеников Дантового ада. Пройдя через все муки, тысячи раз умерший и все же оставшийся в живых, он возбуждал гнев и сострадание. Казалось, миллионы страдальцев, – сожженных, удушенных, замученных, подданных самым изощренным пыткам и казни в гитлеровских фабриках ужаса, – ожили в этом человеке и немо кричали каждой черточкой его внешности. Он попросил, чтобы его провели к коменданту. Сняв мятое кепи, в позе глубокой мольбы он произнес медленно, с запинкой, мешая русские и польские слова:– Проше пана... – он поперхнулся, говорить было трудно, – проше, пан пулковнік... товарищ пулковнік, я... простите меня... я слышал, мне говорили, здесь собака есть породы татра, самка... У вас на караульной службе... Я шукам собака. Пес. Я потерял ее в начале войны. Разрешите мне ее посмотреть, пан пулковнік... И если она муй... если вы не против, прошу отдать мне... Это все, что у меня осталось пуслє война, я... простите меня...
Речь его была настолько невнятная и путаная, что в первый момент полковник ничего не понял.– Что он говорит?– Говорит, что у него есть просьба... покорное, но настойчивое – позволить ему взглянуть на собаку, что для него это вопрос жизни, – объяснила жена. Польский язык она понимала столь же хорошо, как и немецкий, с которой переводила всю войну. А кроме того, она умела понимать сердцем. В течение войны она с мужем успела насмотреться всякого, но этот поляк вызвал какое-то особенно сложное чувство острого сожаления и любопытства одновременно. Чем он поразил и ее. Возможно тем, что не называл никаких близких людей, не просил никакой помощи, только одно – покажите ему собаку. Выяснилось, что неизвестный был в Освенциме, – об этом свидетельствовал вытатуированный на руке шестизначный номер. На всем белом свете ни одной родной души. Жена и дочь погибли в газовой камере, других развеяло по миру, так злой осенний ветер разносит сухие листья. Участие многих в ту страшную эпоху в захваченных фашистами странах.– Позвольте... извините меня... – твердил он, продолжая мять в руках свое старое кепи. Ему позволили.– Дзєнькує... дзєнькує, господин... товарищ... – благодарил он, прижимая руки к груди и сгибаясь.
Собаки сидели в глубине двора, каждая в отдельном вольере, к тому же татра, через ее особую свирепость, была привязана на короткой цепи. Так считалось безопаснее. Еще сорвется! По распоряжению полковника человека из Освенцима пропустили во двор. Он стал подходить к собакам. Увидел среди них белую, прищурился, походка вдруг стала неверной, шаткой, как у старика, казалось, он вот-вот упадет. Вглядываясь напряженно, он шел к ней. Человеческую фигуру, что шла к ней, она заметила издалека. Перестала лаять, натянула цепь. Если бы она вся стремилась, рвалась к нему и замерла, будто боялась ошибиться. Было поразительно тихо, перестали лаять даже другие собаки. И когда он подошел ближе, так же молча, напряженно щурясь, все так же неуверенно шаркая ногами (в мертвой тишине слышалось только это шарк... шарк...), ничего не видя, не чувствуя вокруг себя, кроме белого пятна, что маячила за проволочной сеткой, он наконец тихо-тихо позвал ее по имени. Звуков почти не было слышно, только шелест губ, и она услышала. У нее от напряжения мелко дрожали уши. О, эти уши! В них сейчас было выражено все – страстное, нетерпеливое ожидание чего-то невероятного, что должно произойти сейчас, пылкая надежда, вера в это и – затаенный страх, страх – вдруг это мираж, мелькнет и исчезнет, и снова ненавистное жизнь за сеткой, тоска... В эти мгновения собака переживала и чувствовала, как и тот, другой, подходил к ней – человек. И когда его шепот донесся до нее, она как-то, непонятно как, ибо привязь и так была надетая до предела, как-то неестественно боком и всем телом хлынула к нему. Он открыл вольер и кинулся к собаке, упал на колени, обнял ее, она прижалась к нему, и так они замерли, в этой полной трагизма и радости позе... После он отвязал ее и вывел. Все смотрели не дыша. У нашего «колосса Фарнезского» было выражение изумленного младенца: он точно прозрел сегодня! Все присутствовали при чем-то необыкновенном, незабываемом. Татру невозможно узнать. Куда девался ее свирепый неприступный нрав, ее злобность, ее лютая ненависть ко всем окружающим! Она стала такая тихая, смирная и только все старалась заглянуть в глаза хозяину, юлила и ластилась к нему, как бы все еще не веря, что это он и они больше не расстанутся. Неузнаваем стал и он, ее повелитель. В глазах появилось новое выражение, он улыбался…Полковник пожал ему руку. Его накормили, дали на дорогу денег — довольно крупную сумму в польских злотых. Он был врач, педиатр, в прошлом лечил детей, и теперь без конца повторял об этом вперемежку со словами благодарности «дзенькуе, дзенькуе, пани…». Как человек воспитанный, умеющий держаться в обществе, он обращал их прежде всего к женщине, жене коменданта: «пани», «пани»…
Поразительно, как может враз перемениться человек: сейчас он был полон планов на будущее, опять ощутил себя человеком, хотел вновь трудиться, служить людям. Да, да, жить, жить, лечить детей, он так любит их! Даже в манере его появилось что-то новое, достоинство и этакая польская элегантность, что ли… Человек вернулся к жизни! Хотели напоследок накормить сытнее и собаку, но она не ела. У нее была спазма. Выкурив папиросу, жадно, затянувшись раз-другой («ах, бардзо добже, русская! бардзо добже!»), он тут же поднялся: пора в путь. Не будем терять времени. Татра, лежавшая у его ног, вскочила, готовая следовать за ним. Кто-то умный сказал, что отношения между собакой и человеком гораздо сложнее, чем думают многие. Они, эти отношения, вовсе не исчерпываются тем, что вы накормите ее, а она в порядке признательности покараулит дом ваш. Она дарит вам чувство, и это чувство пробуждает ответное чувство, которое нельзя измерить никакими известными нам эталонами. Тепло живого существа особенно дорого человеку, когда он остается один. Может быть, вот так же в глубине тысячелетий человек, прапращур наш, потеряв всех и оставшись сам-перст, искал спасения от одиночества в близости бессловесного существа, каким недавно еще был сам……Они ушли, когда солнце садилось. Провожать их вышла вся комендатура — полковник, его жена Марина Николаевна, солдаты. Все неотрывно смотрели вслед уходящим. В закатных лучах четко рисовались два удаляющихся силуэта, два существа, нашедших друг друга после долгой разлуки; несколько раз они обернулись, человек помахал рукой, потом прибавили шагу…
«Колосс Фарнезский» из рязанской деревни стоял в тени сарая, чтобы быть менее заметным (при его росте это все равно было безнадежным делом), улыбался и смахивал украдкой слезу: он, оказывается, успел привязаться к мохнатой злюке. Никто не осуждал его за слабость. У всех было празднично на душе, тихая радость светилась на лицах людей, прошедших через все испытания войны; каждый переживал сейчас чувство какого-то просветления и очищения. Люди всегда радуются и чувствуют себя счастливыми, когда человек возвращается к жизни, — это их главное свойство. А на дороге еще долго виднелись две тесно прижавшиеся друг к другу фигуры — человека и собаки…
Четырнадцать собак охраняли советскую комендатуру. Тринадцать немецких овчарок и одна татра – так местные называли горных овчарок, белоснежных, с слегка закрученной шерстью, охранявших домашний скот от волков, чрезвычайно выносливых, исстари привыкших ко всем невзгодам собачьей жизни. Родина этих собак – горы Татры, отсюда и название породы – татра. Обычно эти собаки довольно миролюбивые и даже доверчивые к людям, злобность и недоверие они обнаруживают лишь во встрече с хищником, но наша татра была редким исключением – она с бешеной яростью бросалась на каждого, кто осмеливался к ней приблизиться. Это была старая, но еще сильная и крепкая сука, необычайно свирепая, она никого не подпускала к себе. Как сейчас вижу эту истинно дьявольскую бестию, что носится по клетке с истошным лаем и пеной из пасти. Размерами не такая уж и большая, кавказская овчарка таки большая, массивная, но ярости, неподступности – хватит на десятерых! Глядя на нее, всегда думалось: что пришлось тебе пережить, бедное создание, от чего ты стала такая озлобленная на весь мир, такая нелюдимая? Даже лай ее – сиплый, будто простуженный, отличался от всех других, – и свидетельствовал о многом. Рассказывали, что прежде чем попасть к нам, татра прошла через много рук, слонялась без хозяина. Когда-то она принадлежала полякам, потом в качестве военного трофея попала к немцам. Ее били смертным боем, ломали и укрощали, унижали так, как только можно унизить слабое, зависимую существо. В этом случае животное превращается или в жалкое, забитое существо, которое боится самого звука человеческого голоса, каждого шороха, или становится яростной, непримиримой, отвергающая любую ласку и внимание. Как раз так получилось с этой татрой. Она не сдалась, не стала забитой, нет. Наоборот! Она отвернулась от всего живого и с помощью клыков, с вызовом демонстрировала непреклонную ненависть и презрение к человеческому роду.
Колос Фарнезський, восьмое чудо света, – сказала о ней Марина Николаевна, разглядев в ее непомерной ярости сходство с теми гигантами древности, которые поражали воображение современников своими размерами или какой-то другой необычностью. В далекую от нас классическую эпоху высокоодаренный скульптор Фарнезе изваял быка, который казнит недостойную женщину Дирки. «Фарнезський бык» стал воплощением наказания плохих матерей. Ту, что провинилась, привязывали к нему на спину и бык исполнял приговор. Скульптура была не слишком внушительной, однако ярость быка казалась поистине колоссальной... Не знаю, имела ли она в виду его, или что-то другое, возможно, порождено ее собственной воображением (потому что жена полковника-коменданта сама была художницей и даже на фронте в минуты затишья успевала делать быстрые зарисовки, этюды, неизменно вызывали восхищение солдат), но то, что татру за ее безумную удачу смело можно было отнести к удивительных созданий, то это несомненно. По совокупности прозвище перешло и на бойца, который ухаживал за собакой, приветливого русского паренька, единственного человека, с чьим присутствием еще как-то мирилась татра.– Как ты с ней справляешься? – частенько не без зависти говорили ему товарищи. – Злая очень... Если сорвется, порвет!– Порвет! – соглашаясь, убежденно крутил он стриженою головой, и на этом все заканчивалось. Чем-то схожая перспектива не слишком его пугала.
Однажды перед полковником-комендантом предстала неизвестный человек в лохмотьях. Мужчина. Поляк. Худой, истощенный. Лет пятидесяти – пятидесяти пяти. Отпечаток пережитых страданий лежал на всей его подобию. Тусклые глаза, потухший взгляд, в лице ни кровинки. С первого взгляда в нем можно было узнать одного из тех узников фашистских концентрационных лагерей, тех несчастных, которых спас только быстрое наступление советских войск. Гражданский одежду с чужого плеча едва прикрывал его худое тело. На ногах сапоги не по размеру, те самые сапоги, которые в лагерях смерти заключенным поручалось разнашивать для немецких солдат. Да, существовал такой порядок. Он будто сошел с одной из гравюр Доре: такими то изображал мучеников Дантового ада. Пройдя через все муки, тысячи раз умерший и все же оставшийся в живых, он возбуждал гнев и сострадание. Казалось, миллионы страдальцев, – сожженных, удушенных, замученных, подданных самым изощренным пыткам и казни в гитлеровских фабриках ужаса, – ожили в этом человеке и немо кричали каждой черточкой его внешности. Он попросил, чтобы его провели к коменданту. Сняв мятое кепи, в позе глубокой мольбы он произнес медленно, с запинкой, мешая русские и польские слова:– Проше пана... – он поперхнулся, говорить было трудно, – проше, пан пулковнік... товарищ пулковнік, я... простите меня... я слышал, мне говорили, здесь собака есть породы татра, самка... У вас на караульной службе... Я шукам собака. Пес. Я потерял ее в начале войны. Разрешите мне ее посмотреть, пан пулковнік... И если она муй... если вы не против, прошу отдать мне... Это все, что у меня осталось пуслє война, я... простите меня...
Речь его была настолько невнятная и путаная, что в первый момент полковник ничего не понял.– Что он говорит?– Говорит, что у него есть просьба... покорное, но настойчивое – позволить ему взглянуть на собаку, что для него это вопрос жизни, – объяснила жена. Польский язык она понимала столь же хорошо, как и немецкий, с которой переводила всю войну. А кроме того, она умела понимать сердцем. В течение войны она с мужем успела насмотреться всякого, но этот поляк вызвал какое-то особенно сложное чувство острого сожаления и любопытства одновременно. Чем он поразил и ее. Возможно тем, что не называл никаких близких людей, не просил никакой помощи, только одно – покажите ему собаку. Выяснилось, что неизвестный был в Освенциме, – об этом свидетельствовал вытатуированный на руке шестизначный номер. На всем белом свете ни одной родной души. Жена и дочь погибли в газовой камере, других развеяло по миру, так злой осенний ветер разносит сухие листья. Участие многих в ту страшную эпоху в захваченных фашистами странах.– Позвольте... извините меня... – твердил он, продолжая мять в руках свое старое кепи. Ему позволили.– Дзєнькує... дзєнькує, господин... товарищ... – благодарил он, прижимая руки к груди и сгибаясь.
Собаки сидели в глубине двора, каждая в отдельном вольере, к тому же татра, через ее особую свирепость, была привязана на короткой цепи. Так считалось безопаснее. Еще сорвется! По распоряжению полковника человека из Освенцима пропустили во двор. Он стал подходить к собакам. Увидел среди них белую, прищурился, походка вдруг стала неверной, шаткой, как у старика, казалось, он вот-вот упадет. Вглядываясь напряженно, он шел к ней. Человеческую фигуру, что шла к ней, она заметила издалека. Перестала лаять, натянула цепь. Если бы она вся стремилась, рвалась к нему и замерла, будто боялась ошибиться. Было поразительно тихо, перестали лаять даже другие собаки. И когда он подошел ближе, так же молча, напряженно щурясь, все так же неуверенно шаркая ногами (в мертвой тишине слышалось только это шарк... шарк...), ничего не видя, не чувствуя вокруг себя, кроме белого пятна, что маячила за проволочной сеткой, он наконец тихо-тихо позвал ее по имени. Звуков почти не было слышно, только шелест губ, и она услышала. У нее от напряжения мелко дрожали уши. О, эти уши! В них сейчас было выражено все – страстное, нетерпеливое ожидание чего-то невероятного, что должно произойти сейчас, пылкая надежда, вера в это и – затаенный страх, страх – вдруг это мираж, мелькнет и исчезнет, и снова ненавистное жизнь за сеткой, тоска... В эти мгновения собака переживала и чувствовала, как и тот, другой, подходил к ней – человек. И когда его шепот донесся до нее, она как-то, непонятно как, ибо привязь и так была надетая до предела, как-то неестественно боком и всем телом хлынула к нему. Он открыл вольер и кинулся к собаке, упал на колени, обнял ее, она прижалась к нему, и так они замерли, в этой полной трагизма и радости позе... После он отвязал ее и вывел. Все смотрели не дыша. У нашего «колосса Фарнезского» было выражение изумленного младенца: он точно прозрел сегодня! Все присутствовали при чем-то необыкновенном, незабываемом. Татру невозможно узнать. Куда девался ее свирепый неприступный нрав, ее злобность, ее лютая ненависть ко всем окружающим! Она стала такая тихая, смирная и только все старалась заглянуть в глаза хозяину, юлила и ластилась к нему, как бы все еще не веря, что это он и они больше не расстанутся. Неузнаваем стал и он, ее повелитель. В глазах появилось новое выражение, он улыбался…Полковник пожал ему руку. Его накормили, дали на дорогу денег — довольно крупную сумму в польских злотых. Он был врач, педиатр, в прошлом лечил детей, и теперь без конца повторял об этом вперемежку со словами благодарности «дзенькуе, дзенькуе, пани…». Как человек воспитанный, умеющий держаться в обществе, он обращал их прежде всего к женщине, жене коменданта: «пани», «пани»…
Поразительно, как может враз перемениться человек: сейчас он был полон планов на будущее, опять ощутил себя человеком, хотел вновь трудиться, служить людям. Да, да, жить, жить, лечить детей, он так любит их! Даже в манере его появилось что-то новое, достоинство и этакая польская элегантность, что ли… Человек вернулся к жизни! Хотели напоследок накормить сытнее и собаку, но она не ела. У нее была спазма. Выкурив папиросу, жадно, затянувшись раз-другой («ах, бардзо добже, русская! бардзо добже!»), он тут же поднялся: пора в путь. Не будем терять времени. Татра, лежавшая у его ног, вскочила, готовая следовать за ним. Кто-то умный сказал, что отношения между собакой и человеком гораздо сложнее, чем думают многие. Они, эти отношения, вовсе не исчерпываются тем, что вы накормите ее, а она в порядке признательности покараулит дом ваш. Она дарит вам чувство, и это чувство пробуждает ответное чувство, которое нельзя измерить никакими известными нам эталонами. Тепло живого существа особенно дорого человеку, когда он остается один. Может быть, вот так же в глубине тысячелетий человек, прапращур наш, потеряв всех и оставшись сам-перст, искал спасения от одиночества в близости бессловесного существа, каким недавно еще был сам……Они ушли, когда солнце садилось. Провожать их вышла вся комендатура — полковник, его жена Марина Николаевна, солдаты. Все неотрывно смотрели вслед уходящим. В закатных лучах четко рисовались два удаляющихся силуэта, два существа, нашедших друг друга после долгой разлуки; несколько раз они обернулись, человек помахал рукой, потом прибавили шагу…
«Колосс Фарнезский» из рязанской деревни стоял в тени сарая, чтобы быть менее заметным (при его росте это все равно было безнадежным делом), улыбался и смахивал украдкой слезу: он, оказывается, успел привязаться к мохнатой злюке. Никто не осуждал его за слабость. У всех было празднично на душе, тихая радость светилась на лицах людей, прошедших через все испытания войны; каждый переживал сейчас чувство какого-то просветления и очищения. Люди всегда радуются и чувствуют себя счастливыми, когда человек возвращается к жизни, — это их главное свойство. А на дороге еще долго виднелись две тесно прижавшиеся друг к другу фигуры — человека и собаки…
Подпишитесь на группу «Польская подгалянская овчарка»
и получите возможность читать самые интересные материалы:
Подписаться на группу
Смотрите также
25.05.2019 - международная выставка А. П. Мазовера 2019. CACIB. Москва. Россия
... Читать далее»
... Читать далее»
Рада присоединится к группе, где живут наши любимые подгалянцы... Читать далее»
Комментарии:
Написать комментарий